А позволь спросить тебя чем ты смазываешь свои сапоги смальцем или дегтем
А позволь спросить тебя чем ты смазываешь свои сапоги смальцем или дегтем
Повесть Гоголя «Ночь перед рождеством», входящая в цикл ранних его повестей под общим названием «Вечера на хуторе близ Диканьки», – произведение программное для писателя: в нем обозначены многие темы, идеи, образы, характеры, судьбы, герои, которые будут сопровождать великого художника на всем его сложном пути. В повести этой создан замечательный эпически масштабный образ простого человека – кузнеца Вакулы, перед энергией которого, умом и трудолюбием отступают злые козни, злые силы, людские пороки и происки чертей.
Кузнец Вакула – единственный в своем роде гоголевский характер, в котором запечатлены мечты писателя о сильной и гармонической натуре, созданной для свободного, радостного, полезного труда. Обычно говорится, что Гоголь не писал образов положительных, что, в совершенстве раскрывая души мертвые, он заставлял ненавидеть их, отвергал и тем самым утверждал идеалы добра, воспевал честность и добродетель.
Все это так, но прежде чем Гоголь осознал назначение своей музы и, по его собственному выражению, «припряг подлеца», чтобы выставить его на всенародное осмеяние, он заострил свое перо на характерах благородных.
Не создав образа мечтателя о всеобщей справедливости, милого юноши Ганца Кюхельгартена, в первой своей стихотворной поэме, не написав жизнеутверждающего характера кузнеца Вакулы, не воспев мужественного народного богатыря Тараса Бульбу, Гоголь, может быть, не смог бы так полно осознать и свою подвижническую задачу – обличение мертвых душ тогдашней России во имя будущей ее изумительной жизни.
И хотя схематичным было бы разделение, у классиков особенно, на героев положительных и персонажей обличаемых – хотя у Гоголя и те и другие постоянно встречаются, соседствуют на страницах одних и тех же произведений, – все-таки важно и должно обозначить ведущее направление данной повести, пьесы, данного конкретного этапа творчества. А ведущей интонацией первых прозаических творений Гоголя была все же интонация оптимистическая, светлая, жизнелюбивая.
Создавая сильные и цельные характеры, Гоголь как бы искал ту архимедову точку опоры, утвердившись на которой можно перевернуть мир. В дальнейшем он попытается перевернуть несправедливый мир сокрушительным огнем сатиры, но для этого художнику надо будет знать, что за ним стоят такие герои, как кузнец Вакула, несгибаемые защитники родной земли Тарас Бульба и его сын Остап.
Кузнец Вакула занимает особое место и среди немногочисленных положительных образов гоголевского творчества. Если Тарас и Остап раскрывались как замечательные натуры на поле брани, то характер Вакулы раскрывается вне битв и народных потрясений, когда выявиться мужеству и благородству души сложнее.
С первых же страниц повести Гоголь обращает внимание читателей на замечательное свойство Вакулы – кузнец постоянно занят делом, к нему отовсюду стекаются люди с бесчисленными просьбами: тому починить бричку, тому сделать сундук, тому расписать узорами новую посуду, – вся Диканька пользовалась мисками, раскрашенными Вакулой. Если кузнец кому-нибудь хочет напомнить о себе, то говорит только о сделанной работе. В Петербурге встречается Вакула с запорожцами, приехавшими по общинным своим делам. Сначала они не узнают бедного просителя, но Вакула напоминает: «Это я, Вакула, кузнец! Когда проезжали осенью через Диканьку… новую шину тогда поставил на переднее колесо вашей кибитки…»
Даже любимой, Оксане, кузнец рассказывает о своем деле: он готовит ей роскошный подарок – окованный железом ларец, расписанный пылающими красными и синими цветами. Жар своей души передает Вакула, рассказывая о «жарком» сиянии рисунков для Оксаны; он думает, что покорить девушку можно скорее всего трудолюбием, верностью своему делу, надежностью своих крепких рук. Однако капризная Оксана не ценит скромности влюбленного, ей подавай необычные, богатые подарки, к примеру туфли, «которые носит сама царица». Но не понятый Оксаной Вакула не изменяет себе – только на свои силы, на свой труд рассчитывает этот мужественный и честный герой Гоголя.
Любопытно, что даже в самые дурные минуты, когда Оксана так и не отвечает на его пылкую любовь, Вакула не предается бесцельной печали, как иные романтические герои, не посылает неумолимой красавице жестокие упреки. Кузнец Вакула, расстроившись после очередного неудачного свидания с Оксаной, «рассеянно оглядывал углы своей хаты…» и «наконец остановил глаза на мешках: „Зачем тут лежат эти мешки? их давно бы пора убрать отсюда. Через эту глупую любовь я одурел совсем. Завтра праздник, а в хате до сих пор лежит всякая дрянь. Отнести их в кузницу!“
Примечательная деталь: глаза и руки трудового человека постоянно ищут дела. «Через эту глупую любовь я одурел совсем» – так не скажут ни романтический пушкинский Алеко, ни демонические лермонтовские герои. Так может сказать только гоголевский Вакула, оседлавший даже самого черта, когда тот понадобился ему для дела. И черт, никуда и никому не нужный, пошел в дело, и его употребил кузнец на пользу. Повез-таки его на себе нечистый в Петербург, за туфельками для Оксаны.
Замечательна и всегдашняя тяга Вакулы к прекрасному, умение ценить и понимать творческий труд. Какие бы дорогие предметы ни увидел Вакула, он ценит вещи по вложенному в них труду. Вот и во дворец попал Вакула, но не царица, не придворные занимают диканьского кузнеца. Перед картинами прославленных мастеров как вкопанный остановился Вакула. Есть у него, жителя далекого хутора, врожденное чувство прекрасного, живое ощущение красоты, запечатленной рукою мастера. «Что за картина! что за чудная живопись! – рассуждал он, – вот, кажется, говорит! кажется, живая. а краски! боже ты мой, какие краски!» Внимание кузнеца привлекает здесь каждая мелочь, выполненная с душой, каждая деталь, близкая его профессии. «Сколь, однако ж, ни удивительны сии малевания (думал кузнец о картинах. – И. В.), но эта медная ручка, – продолжал он, подходя к двери и щупая замок, – еще большего достойна удивления. Эк какая чистая выделка. » И по лестнице не прошел он зевая. Не богатством дворцовым был ослеплен, но мастерством безвестных сотен и сотен Вакул и Иванов, создававших всю эту рукотворную красоту дворцовых покоев. «…Что за перила (думал кузнец. – И. В.)! какая работа!» «Работа» – вот главное, что составляет реальный смысл жизни гоголевского Вакулы, героя фантастической повести о том, как нечистая сила шлялась по земле в ночь перед рождеством.
Фантастический мир повести удивительно и органически переплетается с земными мыслями кузнеца Вакулы о работе, с его пылким удивлением перед людьми, умеющими создавать прекрасное. И честная работа Вакулы – сделанные им сундуки, телеги, колеса – оказывается в конце концов гораздо большим чудом, нежели все чудеса, какие может показать ведьма, да и сам черт. Их чудеса рассыпаются в прах вместе с голосом первого петуха, – чудеса, созданные трудом, оживают при свете дня, навсегда остаются достоянием благодарного человечества.
В «Ночи перед рождеством» по-гоголевски неназойливо и весело переплетаются явь и вымысел, вольная фантазия и достоверное описание быта. Это именно к книге, в которой помещена повесть «Ночь перед рождеством», – повесть, где наравне с людьми действуют черти и ведьмы, приложен, список не переведенных Гоголем с украинского слов. Как художник, он чувствовал, что никакие тождественные обозначения не помогут сохранить аромат родной Украины. Именно поэтому в предисловии перед «Вечерами…» стоит знаменитый гоголевский список, где значится: «Баштан – место, засеянное арбузами и дынями… Галушки – клецки… Горлица – танец. Гречаник – хлеб из гречневой муки… Дукат – род медали, носимой на шее женщинами… Курень – соломенный шалаш… Пивкопы – двадцать пять копеек…» Не станем перечислять далее все, что выписал заботливой рукой сам писатель, помогая будущим своим читателям понять смысл непереведенных слов и не потерять при этом ни крупицы их плотности, ни черточки их уникального именно на этом языке смысла.
А позволь спросить тебя чем ты смазываешь свои сапоги смальцем или дегтем
«Это что за невидаль: «Вечера на хуторе близ Диканьки?» Что это за «Вечера»? И швырнул в свет какой-то пасичник! Слава богу! ещё мало ободрали гусей на перья и извели тряпья на бумагу! Ещё мало народу, всякого звания и сброду, вымарало пальцы в чернилах! Дёрнула же охота и пасичника потащиться вслед за другими! Право, печатной бумаги развелось столько, что не придумаешь скоро, что бы такое завернуть в неё».
Слышало, слышало вещее моё все эти речи ещё за месяц! То есть, я говорю, что нашему брату, хуторянину, высунуть нос из своего захолустья в большой свет — батюшки мои! Это всё равно, как, случается, иногда зайдёшь в покои великого пана: все обступят тебя и пойдут дурачить. Ещё бы ничего, пусть уже высшее лакейство, нет, какой-нибудь оборвавшийся мальчишка, посмотреть — дрянь, который копается на заднем дворе, и тот пристанет; и начнут со всех сторон притопывать ногами. «Куда, куда, зачем? пошёл, мужик, пошёл. » Я вам скажу… Да что говорить! Мне легче два раза в год съездить в Миргород, в котором вот уже пять лет как не видал меня ни подсудок из земского суда, ни почтенный иерей, чем показаться в этот великий свет. А показался — плачь не плачь, давай ответ.
У нас, мои любезные читатели, не во гнев будь сказано (вы, может быть, и рассердитесь, что пасичник говорит вам запросто, как будто какому-нибудь свату своему или куму), — у нас, на хуторах, водится издавна: как только окончатся работы в поле, мужик залезет отдыхать на всю зиму на печь и наш брат припрячет своих пчёл в тёмный погреб, когда ни журавлей на небе, ни груш на дереве не увидите более, — тогда, только вечер, уже наверно где-нибудь в конце улицы брезжит огонёк, смех и песни слышатся издалеча, бренчит балалайка, а подчас и скрыпка, говор, шум… Это у нас вечерницы!Они, изволите видеть, они похожи на ваши балы; только нельзя сказать, чтобы совсем. На балы если вы едете, то именно для того, чтобы повертеть ногами и позевать в руку; а у нас соберётся в одну хату толпа девушек совсем не для балу, с веретеном, с гребнями; и сначала будто и делом займутся: веретена шумят, льются песни, и каждая не подымет и глаз в сторону; но только нагрянут в хату парубки с скрыпачом — подымется крик, затеется шаль, пойдут танцы и заведутся такие штуки, что и рассказать нельзя.
Да, вот было и позабыл самое главное: как будете, господа, ехать ко мне, то прямёхонько берите путь по столбовой дороге на Диканьку. Я нарочно и выставил её на первом листке, чтобы скорее добрались до нашего хутора. Про Диканьку же, думаю, вы наслушались вдоволь. И то сказать, что там дом почище какого-нибудь пасичникова куреня. А про сад и говорить нечего: в Петербурге вашем, верно, не сыщете такого. Приехавши же в Диканьку, спросите только первого попавшегося навстречу мальчишку, пасущего в запачканной рубашке гусей: «А где живёт пасичник Рудый Панько?» — «А вот там!» — скажет он, указавши пальцем, и, если хотите, доведёт вас до самого хутора. Прошу, однако ж, не слишком закладывать назад руки и, как говорится, финтить, потому что дороги по хуторам нашим не так гладки, как перед вашими хоромами. Фома Григорьевич третьего году, приезжая из Диканьки, понаведался-таки в провал с новою таратайкою своею и гнедою кобылою, несмотря на то, что сам правил и что сверх своих глаз надевал по временам ещё покупные.
ЛитЛайф
Жанры
Авторы
Книги
Серии
Форум
Гоголь Николай Васильевич
Книга «Ночь перед Рождеством»
Оглавление
НОЧЬ ПЕРЕД РОЖДЕСТВОМ
Читать
Помогите нам сделать Литлайф лучше
– Ах, батько! – произнесла Оксана, – в мешке сидит кто-то!
– В мешке? где вы взяли этот мешок?
– Кузнец бросил его посреди дороги, – сказали все вдруг.
«Ну, так, не говорил ли я?…» – подумал про себя Чуб.
– Чего ж вы испугались? посмотрим. А ну-ка, чоловиче, прошу не погневиться, что не называем по имени и отечеству, вылезай из мешка!
– Ах! – вскрикнули девушки.
– И голова влез туда ж, – говорил про себя Чуб в недоумении, меряя его с головы до ног, – вишь как. Э. – более он ничего не мог сказать.
Голова сам был не меньше смущен и не знал, что начать.
– Должно быть, на дворе холодно? – сказал он, обращаясь к Чубу.
– Морозец есть, – отвечал Чуб. – А позволь спросить тебя, чем ты смазываешь свои сапоги, смальцем или дегтем?
Он хотел не то сказать, он хотел спросить: «Как ты, голова, залез в этот мешок?» – но сам не понимал, как выговорил совершенно другое.
– Дегтем лучше! – сказал голова. – Ну, прощай, Чуб! – И, нахлобучив капелюхи, вышел из хаты.
– Для чего спросил я сдуру, чем он мажет сапоги! – произнес Чуб, поглядывая на двери, в которые вышел голова. – Ай да Солоха! эдакого человека засадить в мешок. Вишь, чертова баба! А я дурак… Да где же тот проклятый мешок?
– Я кинула его в угол, там больше ничего нет, – сказала Оксана.
– Знаю я эти штуки, ничего нет! подайте его сюда: там еще один сидит! Встряхните его хорошенько… Что, нет?… Вишь, проклятая баба! А поглядеть на нее – как святая, как будто и скоромного никогда не брала в рот.
Но оставим Чуба изливать на досуге свою досаду и возвратимся к кузнецу, потому что уже на дворе, верно, есть час девятый.
Сначала страшно показалось Вакуле, когда поднялся он от земли на такую высоту, что ничего уже не мог видеть внизу, и пролетел как муха под самым месяцем так, что если бы не наклонился немного, то зацепил бы его шапкою. Однако ж мало спустя он ободрился и уже стал подшучивать над чертом. Его забавляло до крайности, как черт чихал и кашлял, когда он снимал с шеи кипарисный крестик и подносил к нему. Нарочно поднимал он руку почесать голову, а черт, думая, что его собираются крестить, летел еще быстрее. Всё было светло в вышине. Воздух в легком серебряном тумане был прозрачен. Всё было видно, и даже можно было заметить, как вихрем пронесся мимо их, сидя в горшке, колдун; как звезды, собравшись в кучу, играли в жмурки; как клубился в стороне облаком целый рой духов; как плясавший при месяце черт снял шапку, увидавши кузнеца, скачущего верхом; как летела возвращавшаяся назад метла, на которой, видно, только что съездила, куда нужно, ведьма… много еще дряни встречали они. Всё, видя кузнеца, на минуту останавливалось поглядеть на него и потом снова неслось далее и продолжало свое; кузнец всё летел; и вдруг заблестел перед ним Петербург весь в огне. (Тогда была по какому-то случаю иллюминация.) Черт, перелетев через шлагбаум, оборотился в коня, и кузнец увидел себя на лихом бегуне середи улицы.
Боже мой! стук, гром, блеск; по обеим сторонам громоздятся четырехэтажные стены; стук копыт коня, звук колеса отзывались громом и отдавались с четырех сторон; домы росли и будто подымались из земли на каждом шагу; мосты дрожали; кареты летали; извозчики, форейторы кричали; снег свистел под тысячью летящих со всех сторон саней; пешеходы жались и теснились под домами, унизанными плошками, и огромные тени их мелькали по стенам, досягая головою труб и крыш. С изумлением оглядывался кузнец на все стороны. Ему казалось, что все домы устремили на него свои бесчисленные огненные очи и глядели. Господ в крытых сукном шубах он увидел так много, что не знал, кому шапку снимать. «Боже ты мой, сколько тут панства! – подумал кузнец. – Я думаю, каждый, кто ни пройдет по улице в шубе, то и заседатель, то и заседатель! а те, что катаются в таких чудных бричках со стеклами, те когда не городничие, то, верно, комиссары, а может, еще и больше». Его слова прерваны были вопросом черта: «Прямо ли ехать к царице?» «Нет, страшно, – подумал кузнец. – Тут где-то, не знаю, пристали запорожцы, которые проезжали осенью чрез Диканьку. Они ехали из Сечи с бумагами к царице; всё бы таки посоветоваться с ними».
– Эй, сатана, полезай ко мне в карман да веди к запорожцам!
Черт в одну минуту похудел и сделался таким маленьким, что без труда влез к нему в карман. А Вакула не успел оглянуться, как очутился перед большим домом, вошел, сам не зная как, на лестницу, отворил дверь и подался немного назад от блеска, увидевши убранную комнату; но немного ободрился, узнавши тех самых запорожцев, которые проезжали через Диканьку, сидевших на шелковых диванах, поджав под себя намазанные дегтем сапоги, и куривших самый крепкий табак, называемый обыкновенно корешками.
– Здравствуйте, панове! помогай бог вам! вот где увиделись! – сказал кузнец, подошедши близко и отвесивши поклон до земли.
– Что там за человек? – спросил сидевший перед самым кузнецом другого, сидевшего подалее.
– А вы не познали? – сказал кузнец, – это я, Вакула, кузнец! Когда проезжали осенью через Диканьку, то прогостили, дай боже вам всякого здоровья и долголетия, без малого два дни. И новую шину тогда поставил на переднее колесо вашей кибитки.
– А! – сказал тот же запорожец, – это тот самый кузнец, который малюет важно. Здорово, земляк, зачем тебя бог принес?
– А так, захотелось поглядеть, говорят…
– Что ж, земляк, – сказал, приосанясь, запорожец и желая показать, что он может говорить по-русски, – што, балшой город?
Кузнец и себе не хотел осрамиться и показаться новичком, притом же, как имели случай видеть выше сего, он знал и сам грамотный язык.
– Губерния знатная! – отвечал он равнодушно. – Нечего сказать: домы балшущие, картины висят скрозь важные. Многие домы исписаны буквами из сусального золота до чрезвычайности. Нечего сказать, чудная пропорция!
Запорожцы, услышавши кузнеца, так свободно изъясняющегося, вывели заключение очень для него выгодное.
– После потолкуем с тобою, земляк, побольше; теперь же мы едем сейчас к царице.
– К царице? А будьте ласковы, панове, возьмите и меня с собою!
– Тебя? – произнес запорожец с таким видом, с каким говорит дядька четырехлетнему своему воспитаннику, просящему посадить его на настоящую, на большую лошадь. – Что ты будешь там делать? Нет, не можно. – При этом на лице его выразилась значительная мина. – Мы, брат, будем с царицею толковать про свое.
– Возьмите! – настаивал кузнец, – Проси! – шепнул он тихо черту, ударив кулаком по карману.
Не успел он этого сказать, как другой запорожец проговорил:
– Возьмем его, в самом деле, братцы!
– Пожалуй, возьмем! – произнесли другие.
– Надевай же платье такое, как и мы.
Кузнец схватился натянуть на себя зеленый жупан, как вдруг дверь отворилась и вошедший с позументами человек сказал, что пора ехать.
Чудно снова показалось кузнецу, когда он понесся в огромной карете, качаясь на рессорах, когда с обеих сторон мимо его бежали назад четырехэтажные домы и мостовая, гремя, казалось, сама катилась под ноги лошадям.
«Боже ты мой, какой свет! – думал про себя кузнец. – У нас днем не бывает так светло».
Кареты остановились перед дворцом. Запорожцы вышли, вступили в великолепные сени и начали подыматься на блистательно освещенную лестницу.
– Что за лестница! – шептал про себя кузнец, – жаль ногами топтать. Экие украшения! Вот, говорят, лгут сказки! кой черт лгут! боже ты мой, что за перила! какая работа! тут одного железа рублей на пятьдесят пошло!
Уже взобравшись на лестницу, запорожцы прошли первую залу. Робко следовал за ними кузнец, опасаясь на каждом шагу поскользнуться на паркете. Прошли три залы, кузнец всё еще не переставал удивляться. Вступивши в четвертую, он невольно подошел к висевшей на стене картине. Это была пречистая дева с младенцем на руках. «Что за картина! что за чудная живопись! – рассуждал он, – вот, кажется, говорит! кажется, живая! а дитя святое! и ручки прижало! и усмехается, бедное! а краски! боже ты мой, какие краски! тут вохры, я думаю, и на копейку не пошло, всё ярь да бакан; а голубая так и горит! важная работа! должно быть, грунт наведен был блейвасом. Сколь, однако ж, ни удивительны сии малевания, но эта медная ручка, – продолжал он, подходя к двери и щупая замок, – еще большего достойна удивления. Эк какая чистая выделка! это всё, я думаю, немецкие кузнецы, за самые дорогие цены делали…»
Может быть, долго еще бы рассуждал кузнец, если бы лакей с галунами не толкнул его под руку и не напомнил, чтобы он не отставал от других. Запорожцы прошли еще две залы и остановились. Тут велено им было дожидаться. В зале толпилось несколько генералов в шитых золотом мундирах. Запорожцы поклонились на все стороны и стали в кучу.
Минуту спустя вошел в сопровождении целой свиты величественного росту, довольно плотный человек в гетьманском мундире, в желтых сапожках. Волосы на нем были растрепаны, один глаз немного крив, на лице изображалась какая-то надменная величавость, во всех движениях видна была привычка повелевать. Все генералы, которые расхаживали довольно спесиво в золотых мундирах, засуетились и с низкими поклонами, казалось, ловили его каждое слово и даже малейшее движение, чтобы сейчас лететь выполнять его. Но гетьман не обратил даже и внимания, едва кивнул головою и подошел к запорожцам.
Запорожцы отвесили все поклон в ноги.
– Все ли вы здесь? – спросил он протяжно, произнося слова немного в нос.
– Та вcu, батько! – отвечали запорожцы, кланяясь снова.
– Не забудете говорить так, как я вас учил?
– Нет, батько, не позабудем.
– Это царь? – спросил кузнец одного из запорожцев.
– Куда тебе царь! это сам Потемкин, – отвечал тот.
В другой комнате послышались голоса, и кузнец не знал, куда деть свои глаза от множества вошедших дам в атласных платьях с длинными хвостами и придворных в шитых золотом кафтанах и с пучками назади. Он только видел один блеск и больше ничего. Запорожцы вдруг все пали на землю и закричали в один голос:
А позволь спросить тебя чем ты смазываешь свои сапоги смальцем или дегтем
Николай Васильевич Гоголь
Вечера на хуторе близ Диканьки
Повести, изданные пасичником Рудым Паньком
«Это что за невидаль: „Вечера на хуторе близ Диканьки“? Что это за „Вечера“? И швырнул в свет какой-то пасечник! Слава богу! еще мало ободрали гусей на перья и извели тряпья на бумагу! Еще мало народу, всякого звания и сброду, вымарало пальцы в чернилах! Дернула же охота и пасичника дотащиться вслед за другими! Право, печатной бумаги развелось столько, что не придумаешь скоро, что бы такое завернуть в нее».
Слушало, слышало вещее мое все эти речи еще за месяц! То есть, я говорю, что нашему брату, хуторянину, высунуть нос из своего захолустья в большой свет – батюшки мои! Это все равно как, случается, иногда зайдешь в покои великого пана: все обступят тебя и пойдут дурачить. Еще бы ничего, пусть уже высшее лакейство, нет, какой-нибудь оборванный мальчишка, посмотреть – дрянь, который копается на заднем дворе, и тот пристанет; и начнут со всех сторон притопывать ногами. «Куда, куда, зачем? пошел, мужик, пошел. » Я вам скажу… Да что говорить! Мне легче два раза в год съездить в Миргород, в котором вот уже пять лет как не видал меня ни подсудок из земского суда, ни почтенный иерей, чем показаться в этот великий свет. А показался – плачь не плачь, давай ответ.
У нас, мои любезные читатели, не во гнев будь сказано (вы, может быть, и рассердитесь, что пасечник говорит вам запросто, как будто какому-нибудь свату своему или куму), – у нас, на хуторах, водится издавна: как только окончатся работы в поле, мужик залезет отдыхать на всю зиму на печь и наш брат припрячет своих пчел в темный погреб, когда ни журавлей на небе, ни груш на дереве не увидите более, – тогда, только вечер, уже наверно где-нибудь в конце улицы брезжит огонек, смех и песни слышатся издалека, бренчит балалайка, а подчас и скрипка, говор, шум… Это у нас вечерницы! Они, изволите видеть, они похожи на ваши балы; только нельзя сказать чтобы совсем. На балы если вы едете, то именно для того, чтобы повертеть ногами и позевать в руку; а у нас соберется в одну хату толпа девушек совсем не для балу, с веретеном, с гребнями; и сначала будто и делом займутся: веретена шумят, льются песни, и каждая не подымет и глаз в сторону; но только нагрянут в хату парубки с скрыпачом – подымется крик, затеется шаль, пойдут танцы и заведутся такие штуки, что и рассказать нельзя.
Да, вот было и позабыл самое главное: как будете, господа, ехать ко мне, то прямехонько берите путь по столбовой дороге на Диканьку. Я нарочно и выставил ее на первом листке, чтобы скорее добрались до нашего хутора. Про Диканьку же, думаю, вы наслышались вдоволь. И то сказать, что там дом почище какого-нибудь пасичникова куреня. А про сад и говорить нечего: в Петербурге вашем, верно, не сыщете такого. Приехавши же в Диканьку, спросите только первого попавшегося навстречу мальчишку, пасущего в запачканной рубашке гусей: «А где живет пасичник Рудый Панько?» – «А вот там!» – скажет он, указавши пальцем, и, если хотите, доведет вас до самого хутора. Прошу, однако ж, не слишком закладывать назад руки и, как говорится, финтить, потому что дороги по хуторам нашим не так гладки, как перед вашими хоромами. Фома Григорьевич третьего году, приезжая из Диканьки, понаведался-таки в провал с новою таратайкою своею и гнедою кобылою, несмотря на то что сам правил и что сверх своих глаз надевал по временам еще покупные.